Cura te ipsum
Прыщи на лице Джеральда высыпали в ознаменование вступления в пубертат, подобно тому, как прорастают грибы на лесной поляне по окончании дождя. Acne vulgaris покрыли его физиономию сплошной воспалённой пеленой, и он растерял последние крохи того, что в ранние годы помогало ему получать такие лестные характеристики, как "милое дитя" и "славный мальчик". Ложь, конечно, тошнотворный агнец на заклании лицемерных тёток, ложь похабная, гнусная и почти сермяжная. Джеральд никогда не был милым, даже в детстве - угрюмой ребёнок, вечно икающий или трясущийся в непонятных судорогах, не всегда способный связать два слова, и уж точно почти всегда не желающий их связывать ради бессмысленного "общения со сверстниками". Подросток-Джеральд был ещё менее симпатичен, чем Джеральд-ребёнок. Широко расставленные, миопически вылупленные глаза, длинный и тонкий нос, более уместный на лице какой-нибудь девицы голубых кровей - жертве инцеста в последних трёх поколениях, неожиданно полные губы, всегда красные, всегда покрытые коростой обветренной кожи. Чуть выпирающие зубы - в достаточной степени, чтобы это было заметно окружающим, сальные волосы, торчащие по бокам уши. Идиотская манера сутулиться, шаркающая походка, хриплый, ломающийся голос - а теперь ещё и прыщи! - всё это не делало Джеральда любимцем публики. Он не страдал. Ему нравилось быть одному, искренне нравилось - одиночество не только не тяготило его, но, кажется, было опорным пунктом его существования. Казалось, даже самый мелкий прыщ на его лице стремился к автономии. Возможно, Джеральд уже был государством, полнившимся штатами, областями, регионами, округами и прочими субъектами, и был настолько занят, что нуждался в минимуме внешнеполитического вмешательства - место, куда можно себя приткнуть и дровишки для подпитки пламенеющей голодом утробы.
Мы с Джеральдом делили комнатушку на Мэйнрид стрит, 136, на этаж выше бакалейной лавки, где я и работал. Как и у многих других, он вызывал у меня отвращение, однако были и преимущества. Джеральд не алкал ласки и понимания, поэтому никто никого не водил - ни шлюх, ни мать, ни приятелей, которых у него наверняка не водилось. Джеральду не требовалось топить тоску в алкогольном или наркотическом угаре, он всегда исправно платил ренту, он не пытался завести дружескую беседу и был максимально незаметен на наших с ним скудных съёмных метрах. Я испытывал отвращение, когда видел его и даже просто думал о нём, но он делал всё, чтобы быть незаметным, и потому я до поры до времени мирился с его существованием.
Доконали меня прыщи. Они удивительно преобразили Джеральда, провели революцию в его государстве, обременили его каким-то новым, мутным смыслом. Джеральд давил гнойники, стоя перед зеркалом в ванной, по утрам, когда я приходил бриться, и по вечерам, когда я собирался ополоснуться после трудового дня. Даже когда он читал или ел, его руки тянулись к очередному прыщу, вместилищу мёртвых клеток, бактерий и продуктов их жизнедеятельности. С тихим, до крайности мерзким звуком лопалась пустула, вскрывалась, освобождалась от содержимого, засыхала, образовывала корки, по снятии которых оставались синюшно-розовые рубцы. Джеральд растирал гной пальцем, даже не замечая. Наблюдать этот процесс было невыносимо - как неудавшийся медик, я представлял себе последствия самого разного рода, но никак не мог убедить себя, что моё отвращение является профессиональной реакцией, беспокойством за благополучие пациента. Я не желал Джеральду никакого добра. Моя реакция смущала меня ещё и потому, что даже мысль о заплыве в гниющих останках животных не казалась мне достаточно отвратительной, чтобы поморщиться.
Потом я понял - Джеральд был счастлив. Выдавливая очередной прыщ он успокаивался, преисполнялся какой-то своей благости, делался расслабленным и удовлетворённым. Мерзавец был счастлив. Никто не бывает счастлив просто так, всем что-то нужно, чего-то хочется, и счастье служит только наградой, поощрением, порцией десерта после жирного и волокнистого куска рабочего мяса. Джеральду же было достаточно своих прыщей. Они как будто наполнили его, стали завершающим мазком в картине неизменно богопротивного живописца. Патомимические действия, совершаемые им, были чем-то вроде радостной жертвы самому себе, налогами в его обновлённом государстве. В механизме жизнедеятельности Джеральда всё это функционировало ему на угоду - чем больше прыщей он выдавливал, тем больше их являлось на свет божий, что не могло не устраивать его. Повторение, влекущие повторение - и я, как невольный свидетель.
Очень скоро я не мог этого терпеть. Я перестал обращать внимание на его растущий горб и обветренные губы. Перестал обращать внимание на характерное покашливание и подрагивающее колено. Мне стало всё равно. Я видел только прыщи - прыщи и счастье, притаившееся глубоко у глазных днищ. "Нонсенс," - говорил я себе - "Никто не может быть так счастлив". Но Джеральд мог, и Джеральд был.
Потому-то я его и убил - Джеральда, последнего счастливого человека на Земле.
Никто не может быть так счастлив, не имеет права.трёх поколениях, неожиданно полные губы, всегда красные, всегда покрытые коростой обветренной кожи. Чуть выпирающие зубы - в достаточной степени, чтобы это было заметно окружающим, сальные волосы, торчащие по бокам уши. Идиотская манера сутулиться, шаркающая походка, хриплый, ломающийся голос - а теперь ещё и прыщи! - всё это не делало Джеральда любимцем публики. Он не страдал. Ему нравилось быть одному, искренне нравилось - одиночество не только не тяготило его, но, кажется, было опорным пунктом его существования. Казалось, даже самый мелкий прыщ на его лице стремился к автономии. Возможно, Джеральд уже был государством, полнившимся штатами, областями, регионами, округами и прочими субъектами, и был настолько занят, что нуждался в минимуме внешнеполитического вмешательства - место, куда можно себя приткнуть и дровишки для подпитки пламенеющей голодом утробы.
Мы с Джеральдом делили комнатушку на Мэйнрид стрит, 136, на этаж выше бакалейной лавки, где я и работал. Как и у многих других, он вызывал у меня отвращение, однако были и преимущества. Джеральд не алкал ласки и понимания, поэтому никто никого не водил - ни шлюх, ни мать, ни приятелей, которых у него наверняка не водилось. Джеральду не требовалось топить тоску в алкогольном или наркотическом угаре, он всегда исправно платил ренту, он не пытался завести дружескую беседу и был максимально незаметен на наших с ним скудных съёмных метрах. Я испытывал отвращение, когда видел его и даже просто думал о нём, но он делал всё, чтобы быть незаметным, и потому я до поры до времени мирился с его существованием.
Доконали меня прыщи. Они удивительно преобразили Джеральда, провели революцию в его государстве, обременили его каким-то новым, мутным смыслом. Джеральд давил гнойники, стоя перед зеркалом в ванной, по утрам, когда я приходил бриться, и по вечерам, когда я собирался ополоснуться после трудового дня. Даже когда он читал или ел, его руки тянулись к очередному прыщу, вместилищу мёртвых клеток, бактерий и продуктов их жизнедеятельности. С тихим, до крайности мерзким звуком лопалась пустула, вскрывалась, освобождалась от содержимого, засыхала, образовывала корки, по снятии которых оставались синюшно-розовые рубцы. Джеральд растирал гной пальцем, даже не замечая. Наблюдать этот процесс было невыносимо - как неудавшийся медик, я представлял себе последствия самого разного рода, но никак не мог убедить себя, что моё отвращение является профессиональной реакцией, беспокойством за благополучие пациента. Я не желал Джеральду никакого добра. Моя реакция смущала меня ещё и потому, что даже мысль о заплыве в гниющих останках животных не казалась мне достаточно отвратительной, чтобы поморщиться.
Потом я понял - Джеральд был счастлив. Выдавливая очередной прыщ он успокаивался, преисполнялся какой-то своей благости, делался расслабленным и удовлетворённым. Мерзавец был счастлив. Никто не бывает счастлив просто так, всем что-то нужно, чего-то хочется, и счастье служит только наградой, поощрением, порцией десерта после жирного и волокнистого куска рабочего мяса. Джеральду же было достаточно своих прыщей. Они как будто наполнили его, стали завершающим мазком в картине неизменно богопротивного живописца. Патомимические действия, совершаемые им, были чем-то вроде радостной жертвы самому себе, налогами в его обновлённом государстве. В механизме жизнедеятельности Джеральда всё это функционировало ему на угоду - чем больше прыщей он выдавливал, тем больше их являлось на свет божий, что не могло не устраивать его. Повторение, влекущие повторение - и я, как невольный свидетель.
Очень скоро я не мог этого терпеть. Я перестал обращать внимание на его растущий горб и обветренные губы. Перестал обращать внимание на характерное покашливание и подрагивающее колено. Мне стало всё равно. Я видел только прыщи - прыщи и счастье, притаившееся глубоко у глазных днищ. "Нонсенс," - говорил я себе - "Никто не может быть так счастлив". Но Джеральд мог, и Джеральд был.
Потому-то я его и убил - Джеральда, последнего счастливого человека на Земле.
Никто не может быть так счастлив, не имеет права.
(с)